
А дедушка молчит, лицо у дедушки каменное. Лишь на правой щеке правый ус, как бы совершенно сам, часто и часто дергается, а все остальное лицо — твердый камень. И кулаки с широкими в них вожжами тоже будто каменные.
Только вот плечом от меня дедушка едва заметно отклоняется да отклоняется, да вдруг с локтя, с полуоборота как даст по навислому сзади ружью и по лошадиной морде, как вскочит в тарантасе, как швырнет меня под ноги себе, да как закричит ужасным голосом Пчелке: «Да-ё-ошь!» — так все тут сразу и смешалось.
Ружье у конвоира, должно быть, вылетело, потому что он тоже что-то заорал; а Пчелка, словно ее ошпарили кипятком, рванула вскок и со всем нашим грузом-тарантасом понеслась прямо на тех, на двоих.
Те двое ахнуть не успели, Пчелка врезалась меж тесно стоящих поперек моста лошадей, и одна из них, ушибленная в грудь тупым торцом оглобли, скалясь и визжа, вздыбилась такою свечою, что я из-под низу, со дна тарантаса, увидел отчетливо на ее передних подковах все стесанные до блеска шипы, гвозди.
Она чуть было не рухнула этими обеими подковами к нам в тарантас, да тяжелый всадник и седло перевесили, и, заваливаясь на спину, она сама и ее седок начали медленно падать за неогражденный край моста, в дымную от глубины и от утреннего холода речку.
Что было со вторым всадником, а тем более с тем, который не устерег нас, — я разглядеть уже не мог.
Мост под нами пробренчал гулко, коротко. Пчелка понеслась теперь по свободной дороге так, что сквозь плетушку тарантаса засвистел воздух. А дедушка все не давал мне поднять головы. Он больно держал меня за плечо; он, должно быть, боялся, что вослед нам будет погоня, затрещат выстрелы, и вот все загораживал и загораживал меня собой, все подняться мне не давал.
Но выстрелов не раздалось, вослед нам летели только угрозные крики, да и те скоро смолкли. Не было и погони.
